TRUD-ARCHIVE.RU Информационный архив газеты «ТРУД»

Сергей островой: песня остается с человеком, несмотря на кризис, который сегодня переживает эстрада

Вчера исполнилось 90 лет поэту Сергею Островому. Песни на его
тексты "строить и жить помогали" нашим отцам и дедам. Их не
называли "хитами", их просто пела вся страна. "У деревни
Крюково", "Дрозды", "Песня остается с человеком", "Зима" и другие
вошли в золотой фонд российской эстрадной песни. Это, понятно,
заслуга композиторов, но и поэта - тоже, тут "меряться" не
приходится. Несмотря на свой преклонный возраст, Островой и
сегодня продолжает сочинять и радоваться жизни.
- Сергей Григорьевич, вы родились в Сибири. Это как-то
сказалось на вашем характере?
- Сибирь - это не территория, это состояние души. В наших
краях - люди особенного склада. Одно из ранних, еще
дореволюционных воспоминаний - самосуд над пойманным на базаре
вором. Его буквально растерзали на куски, потому что кража
считалась самым тяжким преступлением. Здесь двери на замки не
запирались. Потом, в других краях, мне всегда не хватало
сибирской студености...
- В девятом номере "Нового мира" выходит ваша подборка, где
есть стихи об отце. Что он значил в вашей жизни?
- До революции мой отец, человек незаурядный, начав мальчиком
в услужении в продуктовой лавке, сумел нажить капиталец и
построил мельницу, которая давала хороший доход. У нас был
богатый дом и хозяйство. Потом Советская власть все отняла и нас
выгнали на улицу. Мы скитались по углам. Но вскоре отец занялся
охотой и в этом деле преуспел. В Сибири охотники всегда были
уважаемыми людьми, и быт нашей семьи постепенно наладился. Но мои
родители так и остались полуграмотными и к моим занятиям
литературой относились неприязненно, как к блажи. Читать книги
мне приходилось украдкой по ночам при тусклом мигании свечки, и к
четырнадцати годам мое зрение неисправимо испортилось. Отдушиной
были школа, где мне повезло с хорошими товарищами, и работа в
городской детской газете "Юный ленинец". Отношения с отцом
ухудшались. Характер его стал тяжелым, и он меня часто
поколачивал. Но в 16 лет я дал ему отпор.
Помню его реакцию: он сразу сник и на глазах выступили слезы.
Вскоре я ушел из дома.
Когда спустя годы я стал известным поэтом и приехал в
Новосибирск выступать, отец сидел в первом ряду зала и очень мной
гордился. Его арестовали по ложному обвинению в 37-м и
расстреляли. Реабилитация пришла, как и для многих, посмертно.
Я считаю, что на формирование моей личности влияние семьи
никак не сказалось. Пусть психоаналитики со мной поспорят.
- В Москве вы попали в газету "Гудок"...
- Я пришел в "Гудок" в 31-м году, когда Булгаков, Ильф,
Петров, Олеша, Катаев и Бабель уже там не работали, а ушли в
большую литературу. В этой железнодорожной газете мне приходилось
писать о машинистах, сцепщиках вагонов, станционных рабочих.
Однажды даже руководил слетом стрелочников на станции Люблино.
Изъездил всю Россию. Тогда было модно устраивать выездные
редакции, когда вагон "Гудка" отцепляли где-нибудь в
Магнитогорске или Кузбассе. И мы за неделю выпускали газету на
местном материале, распространяли ее и ехали дальше.
- Как корреспондент Островой стал поэтом-песенником?
- В 1934 году мои стихи "Наливались тополи" на конкурсе
патриотической песни были выбраны из нескольких тысяч текстов и
положены на музыку Мясковским и Фэре. Их две песни на одни мои
стихи и взяли две всесоюзные премии. Я получил тогда 4 тысячи
премиальных - деньги в ту пору огромные - и сразу все остальное
забросил, стал заниматься только творчеством.
- Вам открылись двери всех редакций?
- Поначалу нас с Володей Фэре разыскали люди из
политуправления и командировали на Дальний Восток в армию Блюхера
"для написания новых песен". В дороге появилась песня "Мы
советское Приморье никому не отдадим", которую вскоре запел весь
Союз. Блюхеру песня понравилась, он с нами познакомился и
отправил в пароходное путешествие по Амуру до Сахалина и обратно
"для пополнения творческих впечатлений". Вся моя дальневосточная
одиссея растянулась на полгода, за которые мы написали еще 12
песен. А потом всякий раз, когда Блюхер приезжал в Москву, он нам
звонил. Ума не приложу, как меня только не посадили после его
расстрела...
- В Отечественную вы ушли на фронт ополченцем, хотя по зрению
были освобождены от призыва.
- С началом войны мы, поэты, читали стихи на призывных
пунктах, воодушевляя уходящих на фронт ребят. И вот однажды мое
чтение стали перебивать выкрики офицеров: 52-я команда на выход,
37-я команда на выход. Призывники разбежались, и я остался один.
Меня вдруг обожгло чувство жгучего стыда. Подумалось: я их
агитирую, а сам-то остаюсь в тылу. Я тут же подал заявление и был
зачислен в "писательскую" роту вместе с Александром Беком, Юрием
Лебединским, Ефимом Зозулей. Нас перебросили походным маршем из
Москвы под Вязьму, где в это время наступали немецкие танки. А у
нас была одна винтовка на десятерых. Никогда не забуду слов
комиссара, призывавшего во время атаки греметь котелками и громче
кричать "ура". Но накануне наступления вышло постановление об
организации армейских газет с учреждением должности "писатель в
газете" и нас, с десяток писателей-солдат, срочно отозвали. А на
следующий день вся наша рота полегла в бою. Я попал в газету "На
врага" 31-й армии. Журналист на войне - фигура во многом
беззащитная. Приходилось ездить по передовым всего с одним
стареньким наганом в кобуре...
- Сергей Григорьевич, а какие опасности, соблазны подстерегают
поэта в мирной жизни?
- У меня был закадычный друг Саша Жаров. Знаменитейший в свое
время был поэт. Слыхал о таком? Нет? Вот видишь! У него была
такая теория "мелькания" - все время надо мелькать в периодике,
печатаясь часто и везде. Я с ним спорил и считал, что это
попахивает халтурой. Так и оказалось. Как только он перестал
печататься, его тут же забыли.
Одно время у меня были материальные проблемы, и я взялся
писать стихотворные тексты для цирковых представлений. Стал
получать приличные деньги. Но жена моя Надя, одна из лучших
арфисток страны, женщина проницательная, тогда сказала: все, что
ты сейчас заработаешь, пойдет тебе в минус и ты будешь наказан. И
действительно, после цирка я какое-то время не мог сочинять
настоящих стихов. Как-то встречаю Михаила Светлова, который был
известен скрупулезностью в подготовке своих нечастых публикаций,
и спрашиваю: что пишешь? А он насмешливо так отвечает: пьесу под
названием "Не было ни гроша, да так и осталось".
- Кстати, тогда ведь можно было жить на поэтические гонорары?
- Те, кто печатался, жили великолепно. Я был жадный до работы,
и мои книги на полках не залеживались. Книга тогда кормила поэта
в течение года, а то и двух. У меня за жизнь набралось с полсотни
изданий. К примеру, собрание сочинений в 3 томах, вышедшее в
85-м, принесло мне приличные деньги. Я рассчитал, что лет 10-15
буду жить безбедно и писать то, что захочу. Но в 91-м все мои
сбережения, спасибо Гайдару, обесценились.
С эстрадой все несколько иначе. Там никогда не знаешь,
"пойдет" песня или нет. Иногда кажется, что написал хорошо. Но
проходит время, а ее никто не поет. А бывает, сделаешь
невзрачненькую песенку, как мы с Мурадели "Сколько слов у любви",
и вдруг она "пошла". Песня живет по своим внутренним непостижимым
законам. Угадать ее судьбу наперед невозможно.
Со своими песнями я сталкивался в самых неожиданных
обстоятельствах. Так, когда мы уходили на фронт, кто-то в строю
запел: "Подари мне, со-о-кол, на прощанье саблю..." Все
подхватили, и я в том числе: "Вместе с острой саблей пику
подари". И только пройдя шагов сто, осознал, что пою-то
собственную песню, написанную еще в 36-м с композитором
Блантером.
- Известно, как сегодня делаются песни: продюсер заказывает
текст на определенную тему под своего исполнителя. А как было в
ваше время?
- Я просто писал стихи и отдавал их композиторам. И вскоре
песня уже звучала. Взаимоотношения композитора с исполнителем
меня не интересовали. Так, Аркаша Островский открыл тогда мало
кому известного Кобзона, который исполнил песню на мои слова
"Через годы, через расстояния" и Гену Белова с песней "Вы
слыхали, как поют дрозды", Туликов выпустил с Зыкиной "Ты, Россия
моя", Ханок сделал с Толкуновой "Речные страдания". Всего не
перечислишь. А песню "У деревни Крюково" я не хотел отдавать
ансамблю "Самоцветы", но Марк Фрадкин настоял: никто лучше их не
споет. Так и оказалось.
Мне приходило по 50 писем в день от неизвестных композиторов с
нотами песен на мои стихи - просили пристроить их творения на
радио или телевидение. Надоели. Так я отмахнулся и от Ханока с
песней "Зима". Но когда услышал ее по телевизору в исполнении
Эдуарда Хиля с заводным припевом "Потолок ледяной, дверь
скрипучая", понял, что погорячился. И мы с Ханоком стали
работать.
Если песня "пошла", всюду ее знали и пели. А современная
эстрада живет лишь в столице. Это песни ограниченного
пространства. Все эти шлягеры стоят две копейки. Ни читать, ни
петь их нельзя. Песенная поэзия в России никогда так не
деградировала, как в последние годы. Поражаюсь наглости и
бесстыдству новых эстрадников - выходить на подмостки, не имея ни
голоса, ни умения, ни настоящего текста. В мое время не миновать
бы им зрительского самосуда.
- У вас на столе новые стихи...
- Я по-прежнему продолжаю ежедневно работать. К юбилею при
содействии Сергея Михалкова "Советский писатель" издает мой
сборник. Правда, тираж мизерный и гонорара не будет. Но и за то
спасибо!
- Откройте секреты сибирского долголетия.
- Сибирское долголетие или кавказское - все это пустой треп.
Все зависит от тебя самого. Должны быть система и режим, и, если
ты не сгораешь от зависти к более удачливым и относишься к своему
здоровью по-человечески, все будет в порядке. В детстве школьный
учитель привил нам, мальчишкам, любовь к спорту, и это осталось у
меня на всю жизнь. Я обошел на лыжах почти все Подмосковье. До
сих пор продолжаю играть в большой теннис. Люблю париться в
русской бане, но врачи запретили по возрасту. С 13 лет курил
взахлеб, но после 30 дал себе зарок и с тех пор даже табачный дым
не переношу.
А самое главное, жизнь для меня - это не убывание, а процесс
накопления: нового опыта, новых красок, новых впечатлений. Иначе
- неинтересно.
Анатолий СТАРОДУБЕЦ.




06-09-2001, Труд